Я распластался на площадке и, свесившись, глянул вниз, будто с маленького облачка, плывущего высоко в небе. Мой взгляд упал в пустоту, как камень, и ни на что не наткнулся, и тут я заметил, какое многозначительное лицо у моего приятеля, и сразу же внимание мое приковало странное зрелище, картина, парящая в воздухе. Я увидел в воздухе, на высоте крыш самых высоких домов, но все же бесконечно далеко под нами, над какой-то широкой улицей, странную компанию, кажется, это были канатоходцы, — и действительно, кто-то бежал по веревке или какой-то перекладине. Потом я вгляделся лучше и понял, что их очень много, и почти сплошь — юные девушки, это были не то цыгане, не то какой-то другой кочевой народ. Они ходили, сидели, лежали там, на высоте крыш, помещаясь на воздушном помосте из тончайших планок, среди ажурных реек в виде арок. Там они жили и чувствовали себя в этом мире как дома. Где-то под ними, внизу, угадывалась улица, и прозрачная, текучая полоса тумана тянулась снизу к их ногам.
Пауль что-то сказал о них. «Да, — ответил я, трогательное зрелище все эти девушки».
Я понимал, что нахожусь гораздо выше, чем они, но все равно в страхе прижался к площадке, они же парили легко и бесстрашно, мне было ясно: я слишком высоко, я нахожусь не там, где надо. Они же были на правильной высоте, не на земле — и все же не так дьявольски высоко и далеко; отдельно от людей — и все же не в таком полном одиночестве, к тому же их было много… Я прекрасно понимал, что они воплощали собой блаженство, которого я еще не достиг.
Но я знал, что рано или поздно придется спускаться по нашей чудовищной лестнице, и мысль об этом была для меня до того тягостна, что мне сделалось дурно, и я больше ни одной минуты не мог оставаться наверху. Колени у меня дрожали, я стал нащупывать ногами перекладины — с площадки мне их было не видно — и на несколько жутких минут, судорожно ухватившись за край, повис на этой опасной высоте. Никто не помог мне, Пауль исчез.
В глубоком страхе я отчаянно пытался зацепиться за что-нибудь, опасно перехватывая руками и болтая ногами; какое-то странное чувство окутало меня подобно туману: я понял, что испытать на себе и преодолеть мне суждено вовсе не лестницу и головокружение, а что-то иное; и вскоре все предметы стали расплываться и исчезать, все было — сплошной туман и неопределенность. А я то цеплялся за ступеньки и мучился от дурноты, то проползал, маленький и. жалкий, по невероятно тесным штольням и подземным ходам, то отчаянно барахтался в грязном, зловонном болоте, и гадкая тина доходила мне до самого подбородка. Темно и никак не выбраться. Ужасные задачи с серьезным, но скрытым смыслом. Страх и пот, немота и холод. Трудная смерть, трудное рождение.
Как много ночи вокруг! Как много жутких, тяжких, мучительных путей, по которым мы идем; глубоко в подземелье блуждает наша душа, вечный бедный герой, вечный Одиссей! Но мы все идем и идем, мы корчимся, барахтаемся, мы захлебываемся в тине, мы карабкаемся по гладким беспощадным стенам. Мы плачем, мы отчаиваемся, мы жалобно стонем и вопим от нестерпимой муки. Но мы все равно идем дальше, идем, страдая, идем, прорываясь сквозь все препятствия...
Герман Гессе